Что про матушку про Волгу
[info]volat
Сын неловко попрыгал, пристраивая рюкзак. Рукав куртки задрался, и рука никак не просовывалась.
Стас подпевал приемнику и нетерпеливо посматривал в зеркало заднего вида.
– Почему не рассказывать, мам? Все смеются…
– Все смеются, одна я плачу!
Мишка наконец пристроил рюкзак на спину и уже приготовился бежать на школьный двор, где с визгом носились его собратья по несчастью, то есть по учебе, конечно. Он даже шаг сделал, но остановился.
Мать сказала что то такое, что никак нельзя было оставить без внимания.
Ну да, конечно! Она сказала, что будет плакать!
– Мама, – Миша остановился и посмотрел на нее совершенно серьезно. – Ты лучше не плачь. Ты тоже смейся.
Ольга послушно засмеялась:
– Ну, конечно…
Стас сказал: хватит разводить антимонии, – он все время путал эти самые антимонии и антиномии, и они быстро попрощались.
Ольге всегда жалко было отпускать Мишку в школу, непонятно почему, жалко, и все тут, и она проводила глазами спину сына с прыгающим на ней рюкзаком.
– Оль, ну, поедем уже, а?!
Усаживаясь на переднее сиденье, Ольга заметила машину, вынырнувшую из под светофора.
Машина как машина, ничего особенного, и тем не менее Ольга встревожилась.
Эту машину она знала, как свою собственную, и за несколько последних дней успела изучить ее до мелочей.
Она взглянула на Стаса, но тот продолжал подсвистывать приемнику и на Ольгины взгляды внимания не обратил.
Не буду говорить, решила она. Что тут особенного?! И так утром чуть не поссорились, а тут еще эта машина дурацкая! Шут с ней совсем!..
Но тем не менее в боковое зеркало все таки взглянула.
Машина ехала за ними, не приближаясь и не отставая.
Ольга еще раз взглянула, а потом повернулась к Машке. Та как будто только этого и ждала, сразу придвинулась на сиденье так, что очень близко оказались блестящие глаза, тугая щечка, банты и волосы, расчесанные ровно ровно.
Ольга, перегнувшись через спинку, поцеловала щечку и поправила бант, хотя с ним и так все было в полном порядке.
– Машкин, мы тебя сейчас завезем, а костюм я Вере Федоровне отдам.
– И уедешь, да, мам?
– Мне на работу надо. Но на утренник я успею.
Однако Машке нужны были гарантии.
– А вдруг не успеешь, мам? Тогда все пропало!
Ольга сказала успокаивающе:
– Конечно, успею. Вы еще пока порепетируете с Верой Федоровной… я и приеду. Обязательно.
Проклятая машина не давала ей покоя, и время от времени она поглядывала в заднее стекло.

Read more... )

Солнца красного восход!
[info]volat
Тут взрослые отчего то засмеялись. Он посмотрел на них, словно спрашивая – что?.. Что вы смеетесь?..
Ему стукнуло шесть лет, и он не умел разбираться в людях, но тут ему показалось, что этим можно верить. Они не продадут его на органы. Наверное.
И еще он замучился один. Сидеть на лестнице было скучно и немного страшно, и он придумывал истории, чтобы как то себя развлечь. В этих историях он ехал к бабушке в ее королевство – нет, нет, в царство! – и там они знакомились с защитником, про которого рассказывала бабушка, апостолом Павлом. Апостол представлялся ему в скафандре и с бластером, как в телевизоре. Еще там были речка и горка. Бабушка говорила, что это он запомнил, как они в Тамбов ездили, к дяде Пете. Бабушка говорила, это давно было, ты этого помнить не можешь, но он то помнит!..
И он немного беспокоился, что не успеет вырасти и пойти на работу до того, как его изымут две тетки в шапках, а бабушка говорила, что хуже нет для ребенка, чем в детдоме расти! Вот уже несколько дней прошло, как он без бабушки, а растет он все таки как то очень медленно, и картошка у него кончилась, и есть хочется! Бабушка говорила, что он рассудительный, то есть может обо всем рассуждать. И он рассудил, что картошки он все равно нигде не достанет, так чего теперь про нее думать!.. А тетя Маша не догадалась принести. Вообще она была какая то странная в последнее время, смотрела мутными глазами, гладила его по голове дрожащей рукой, и пахло от нее плохо, каким то резким, дурным запахом. И ложась спать, Павлик слышал, как наверху, как раз у тети Маши, горланили песни. А они с бабушкой не любят, когда горланят! Они тишину любят.
А вчера на улице, не на этой, а на большой, где магазин, его чуть не побили взрослые мальчишки. Он только собрался попросить сорок шесть рублей семнадцать копеек у какой то тетеньки с добрым лицом, как они набежали и стали на него кричать, чтоб он проваливал и здесь не побирался, это их территория! А если он хочет тут побираться, то они его отведут к Семке, и Семка назначит дань платить, а так просто нельзя. Так он и остался вчера без молока и батона и сегодня решил, что к магазину не пойдет, где нибудь еще попросит.
Ему стукнуло шесть, и хотелось есть и отчего то спать. В последнее время он спал плохо, все прислушивался, не идут ли его изымать, просыпался, вскидывался, смотрел на бабушкину высокую кровать, покрытую полосатым покрывалом – может, она все таки вернулась из своего царства, ну, как когда то они вместе возвращались из Тамбова! Но бабушки все не было, и он засыпал опять, держась рукой за деревянный заборчик кровати, которая была ему маловата. Бабушка все собиралась купить ему взрослую, но так и не купила.
…может, пойти с ними? Может, ничего страшного не будет? Ну, просто посидеть у них до вечера! Чего правда на лестнице сидеть?..
– Ну? – спросила Юля и опять поправила на нем шарф. – Надумал?
Мальчишка кивнул.
– Я ненадолго. До вечера.
– Вот и хорошо. Мы пошли.
– Я позвоню, – сказал Волков, и Юля кивнула, не оборачиваясь.
Он глянул на глупую пластмассовую щетку в руке – сколько всего произошло с того момента, как он вытащил эту щетку, чтобы смахивать ею снег со своей машины, как будто целая жизнь прошла! – и кое как разгреб сугроб на лобовом стекле.
Потом посмотрел вслед удаляющейся Юле, которая вела за руку мальчишку. Тот что то ей рассказывал, а она слушала.
– Юль! – крикнул Волков, вдруг забеспокоившись. Она обернулась.
Волков в два шага их догнал.
– Юль, ты только никому не звони и никуда с ним не ходи, – сказал он. – Поняла? А то еще его… изымут!
– Волков, за кого ты меня принимаешь?!
Он исподлобья смотрел на нее – и так ее любил!.. Ну, вот так, что сердце, которым, по слухам, люди и любят, не помещалось у него в груди, набухало, колотилось и распирало ребра – вот вот лопнет.
Он так ее любил – за этого случайного мальчишку, за птичью лапку, дрожавшую в его руке, за то, что она все сделала так просто и так легко, взяла и повела пацана с собой, как будто хоть что то в жизни может быть легко и просто!..
Он так ее любил – за то, что ей даже в голову не пришло… сомневаться, а он, Волков, конечно, сомневался бы и ни на что бы не решился, просто потому, что он мужчина, следовательно, должен сначала много думать, и еще неизвестно, что именно придумается!..
Он так ее любил – просто потому что любил, и лучше ее не было и не будет женщины на свете, и он всегда это знал, и радовался, что она досталась именно ему, и пусть это сто раз банально, но им было так хорошо вместе!
Пока не стало плохо…
Хорошо там, где нас нет? Или все же там, где мы есть?..
– Волков, поезжай на свою работу, – сказала Юля дрогнувшим голосом. – Не смотри ты на меня так!
Он кивнул.
– Я никуда не пойду и его не поведу, не беспокойся, – сказала она.
Он кивнул.
– И расследований никаких не затевай.
Он кивнул.

Read more... )

Говорит ему Гроза.
[info]volat
Николай Николаевич Барышев был заместителем императора по хозяйственной части. Империю “Судостроительные заводы Тимофея Кольцова” Барышев создавал вместе с Кольцовым с самого первого камня и пользовался не только безграничным доверием шефа, но и искренним уважением сослуживцев, что само по себе было большой редкостью. Дружба с Барышевым была своего рода пропуском в мир, где действовала совершенно особая табель о рангах, где достаточно было сказать, что “Ник Ник поддерживает”, – и вопрос решался сам собой. В выборе союзников и друзей Барышев был осторожен и избирателен, зато если уж брался поддерживать, то поддерживал до конца, не боясь ни высочайшего гнева, ни порой гораздо более высокого положения врагов. Барышев занимал в империи особое место, даже не у подножия, а где то рядом с троном.
– Кофе дайте нам, – приказал Барышев в еще не до конца закрытую дверь, – и покрепче, если можно, девушки!
Он обошел Егора, который посреди кабинета договаривал с Сашей Андронниковым, главой юридической службы “Кока колы”, секунду подумал, какое кресло выбрать, потом очень основательно устроился, как будто собирался просидеть за этим столом вечность, и, когда Егор нажал наконец кнопку отбоя на телефонной трубке, спросил с веселым интересом:
– Ты про обед то серьезно спрашивал, Егор Степаныч, или шутить изволил?
– А что? – Егор сунул трубку в гнездо и крепко потер глаза под очками.
– А то, что ужин давно прошел, а ты – обед!
– Как – ужин? – переспросил Егор, неизвестно почему приходя в хорошее настроение. – Какой ужин? Где ужин?
– Я кофе у твоих мамзелей попросил. – Барышев распахнул кожаную папку, которую принес с собой.
– Кофе у меня уже к ушам подступает, – пробормотал Егор, – но с тобой выпью. У меня коньяк есть, французский. Будешь?
Какое то смутное воспоминание осторожно пробралось по задворкам сознания, когда он предложил Барышеву коньяк, но у Егора не было сил его ловить.
– Наливай, – согласился Барышев. – У меня просьба к тебе, Егор Степаныч.
– Давай. – Егор налил по глотку коньяка в два пузатых тяжелых бокала и сунул один в протянутую руку Николая Николаевича.
– Я знаю, конечно, что юристы у нас самые загруженные, но мне тоже деваться некуда, – сказал Барышев, как бы извиняясь. – Батяня, – так они между собой называли Кольцова, и в этом была некая корпоративная причастность, доступная только самым приближенным, своеобразный пароль, обозначавший, что “мы с тобой одной крови”, – батяня пансионатик покупает в Светлогорске, это там, на Балтике. Пансионатик старенький, бывший профсоюзный, задрипанный до невозможности. Мы его хотим снести и строить гостиницу, чтоб батяня там мог гостей принимать. Ну, в смысле не премьера, а кого попроще…
– Ну? – Глаза у Егора слезились, а под левым задергался нерв – всегдашний признак крайней усталости. – Чем могу помочь?
– Да там, понимаешь, концов никаких не найдешь, кто его продает и законно ли. А батяня загорелся – подай ему гостиницу, да и все тут.
– А земли много? – Егор снял очки и закрыл глаза.
– Немного, но есть, конечно.
– А пляж свой или государственный?
– Пляж государственный, а надо, чтобы был свой. – Барышев одним глотком влил в себя коньяк. – Я к тебе пришел, чтоб ты своих гавриков поторопил и сам все это дело проконтролировал. Если обычным путем пойдет, они только подписи полгода собирать будут, а мне к лету туда народ заселять…
– К лету ничего не выйдет, даже не надейся. Закон о частной собственности на землю знаешь где?
– В …де, – ответил Барышев энергично.
– Вот именно, – усмехнулся Егор. – Мои гаврики ведь не просто так тянут. Они профессионалы, но знаешь, сколько нужно телодвижений сделать, чтобы хоть что нибудь сдвинуть?
– Ладно, ты меня не агитируй, Егор Степаныч, не на собрании.
– Да я тебя не агитирую! Я просто сразу говорю, чтобы ты не ждал от меня чудес. Тем более там погранзона, если я не ошибаюсь.
– Не ошибаешься.
– Ну вот… Бумаги оставляй мне, я сам буду заниматься, но никакого заселения летом не планируй.
– Ладно, ладно, – сказал Барышев добродушно, – самое главное, что я все это тебе спихнул. Теперь весь спрос с тебя.
– Это точно, – пробормотал Егор.
Он не стал бы отказывать Барышеву, даже если бы тот попросил посодействовать в покупке небольшого участка на Марсе или на Венере, но дело, о котором хлопотал зам по хозяйственной части, было не слишком приятным. Тимофей Кольцов в Калининградской области губернаторствовал, следовательно, должен покупать землю сам у себя. В погранзоне никаких частных пляжей не было и быть не могло. Конечно, все это не бог весть как сложно и давным давно придуманы разные хитроумные схемы, но хлопот с этой гостиницей не оберешься. Барышев об этом знал, потому и пришел сам, чтоб Егор уж точно не отказался.
Кроме того – Егор был совершенно в этом уверен, – гостиница нужна именно Барышеву, а вовсе не батяне, который такими вещами отродясь не интересовался.

Если вам нужно междугороднее такси то советую пройти по ссылке.

Дам вам волю дам вам судно
[info]volat
– Дед, не увиливай! – прикрикнул Егор.
– Я не буду разговаривать с тобой о Диме, пока ты не придешь в себя! – отрезал дед. Упрямство у них было фамильной чертой. – Садись и поешь, а потом поговорим.
– Не буду я с тобой разговаривать, – пробормотал Егор. – Я сейчас пойду, подниму этого ублюдка с постели и надаю ему по физиономии. Ясно тебе?
– Егор! Дед! Чего орете? – раздался с порога хриплый голос. – Спать не даете.
Егор и дед разом повернули головы.
Держась за косяк, в дверном проеме стоял лохматый верзила в джинсах и мятой майке навыпуск. У него была отекшая физиономия с кучками юношеских прыщей и неопрятной щетиной и громадные, как у орангутанга, ручищи.
– Хочешь в морду дать? – спросил верзила у Егора. – Ну давай, чего ты ждешь то? А приехал я не к тебе. Я к деду приехал, я даже не знал, что ты уже вернулся. Я сейчас уеду. Мне твоя квартира на фиг не нужна.
– И мои деньги тебе тоже на фиг не нужны, я так понимаю? – спросил Егор холодно.
От одного взгляда на собственного брата он начинал исходить тихим бешенством. Чтобы не сорваться и впрямь не съездить по заспанной оплывшей физиономии, он быстро занялся делом – достал тарелки себе и деду, положил вилки, разыскал в холодильнике воду.
– Меня, значит, за стол не приглашают, – наблюдая за ним черными, как ночь, глазами, констатировал верзила.
Эти чертовы глаза не давали Егору Шубину никакого покоя. Они были точно такими же, как его собственные. Еще одна фамильная черта. Сгинула бы она куда нибудь, вся эта фамилия!
– Садись, Дима. – Дед поднялся. – Садись, я не буду. Среди ночи есть очень вредно. Егор у нас человек занятой, ему днем поесть некогда, а тебе можно в любое время суток, ты же еще растешь.
– Не нужна мне его еда! – пробормотал брат ожесточенно. – И сидеть я с ним не хочу. Я сейчас уеду.
– Валяй, – сказал Егор, не оборачиваясь. – Только объясни мне сначала, откуда взялись триста долларов, которые я за тебя двадцать минут назад отдал каким то двум малолеткам, и кто такой Пашка Хвост, и вообще что все это значит!
– Господи боже мой, – пробормотал дед, – триста долларов?
– Если ты начал колоться, можешь проваливать ко всем чертям! – Егор уселся за стол и отломил горбушку от буханки свежего черного хлеба, за которым дед каждый день бегал довольно далеко – в мини пекарню на бульвар. – Спасать тебя, козла, я не собираюсь. У меня и без тебя работы по горло. Дед, поставь чайник.
Брат сел к столу и водрузил ноги на гобеленовое сиденье соседнего стула так, что мятые черные носки оказались прямо у Егора под носом.
– Какое тебе дело, начал я колоться или нет? – спросил он. – От наркоты скорее сдохну, то то ты обрадуешься.
– Дима! – прикрикнул дед. Егор взглянул на него с подозрением.
Дед очень боялся их ссор и, когда они ссорились, старательно прикидывался дряхлым, больным стариком, которому еще в пятьдесят третьем году доктора прописали полный покой. Братья знали, что он прикидывается, но все таки верили ему и старались ссориться так, чтобы он об этом не знал.
– А бабок у тебя полно, – продолжал Димка все тем же тоном. – Что тебе триста зеленых? Один раз в ресторан сходить? Ну, считай, ты сегодняшний ресторан за меня отдал, а то бы прожрал все…
– Дима! – страдальческим голосом укорил дед. – Как ты разговариваешь!
– Нормально! – отрезал Димка. – Подумаешь, триста баксов…
Егор доел омлет, попил воды из высокого стакана и за майку поднял Димку со стула. Стул грохнулся на пол.
– Егор! – простонал дед сзади.
– Это не твое собачье дело, на что именно я трачу свои деньги, – проговорил Егор отчетливо. – Я их зарабатываю, а не ворую и не нахожу на улице. Я не желаю иметь дела с твоим окружением. И с тобой я бы даже разговаривать не стал, если бы не дед. Так что пока ты в моем доме, веди себя прилично, понял, братик?
– Понял, отпусти! – Скосив глаза, Димка дернулся и освободился от хватки брата. Егор посмотрел на свои ладони, которые опять закровоточили.
За что ему такое наказание? За какие грехи?
– Давай, – сказал он брату. – Валяй. Откуда взялись триста долларов и почему они их с меня спрашивали?
Димка поднял упавший стул, сел на него верхом – слава богу, хоть носки не стал под нос совать – и заскучал.

Read more... )

И царица как слыхали
[info]volat
– На проводе!
– Илья?
– Родионов, твою мать, а ты кому звонишь? Не мне, что ли?
– Тебе, – ответил Родионов. Мысли собирались с трудом, как птицы, привязанные за разные ниточки, они рвались прочь, и он не знал, как их остановить, как заставить себя подумать трезво.
– Я… Машу потерял, – сказал он с трудом. – Ты ее не видел?
– Да куда она денется с подводной лодки, эта твоя Маша? – весело удивился Весник. – Никуда не денется! Слушай, Родионов, может, нам виски дернуть, а? Все равно сегодня никуда не двинемся! Так, может, дернем?
– Дернем, – согласился Родионов. – Только мне сначала надо Машу найти.
– Чтобы она тебе компьютер в розетку включила? – поинтересовался Весник и захохотал. – Сам не сообразишь? А там, знаешь, такая пластмассовая штучка есть, а на ней два штырька. Вот эти два штырька суешь, тудыть тебя так и эдак, в дырочки. Ты умеешь всякие штучки в дырочки совать, гений ты наш?
– А ты где, Илья?
– Да я у себя в комнате. На диване лежу. Думаю, может, мне искупаться сходить, а потом нажраться до бесчувствия, как этот самый Казимир Малевич, а?
– Цуганг Степченко, – поправил Родионов машинально. – Если увидишь Машу, попроси ее меня найти.
Лида у него за спиной длинно и скептически вздохнула.
Родионов сунул трубку в карман и вышел на лужайку.
Где она может быть? Куда она подевалась?! В бассейне? В своей комнате? В парке?!
Давным давно он забыл чувство страха. Что то из детства вспоминалось ему, когда он думал или писал про страх. Что то угрожающее, залитое электрическим светом, острое, как вилка.
Вилка запомнилась ему, и это было страшно.
Отец был пьян – не слишком сильно, ровно настолько, чтобы прийти в бешенство от не понравившегося ему слова, или взгляда, или вздоха. Когда он бывал сильно пьян, то валился и спал где придется, и приходилось переезжать из комнаты в комнату, потому что он часто засыпал на Диминой кушеточке, и тогда Родионов ночевал с матерью, и это было просто замечательно. Ничего лучше невозможно было придумать, чем в стельку пьяный отец, потому что тогда у них бывал свободный вечер. Самое главное умудриться не разбудить его, и они пили на кухне чай и старались не греметь посудой и разговаривать не слишком громко, чтобы он не проснулся.
Когда он бывал пьян не слишком, скандал начинался, едва он переступал порог. Он привязывался к матери по любому поводу, да и без повода тоже, швырялся одеждой и тарелками, стучал ногами, выкрикивал оскорбительные, непоправимые, как всегда казалось Родионову, слова и утром как ни в чем не бывало приходил завтракать, был благодушен и отчасти даже смущен.
Родионов боялся и ненавидел его.
Если бы он был постарше, наверное, он бы смог в чем то себя убедить – в сущности, отец был неплохим человеком. Он был слаб и жалок, карьера у него никак не складывалась, а мать всегда была умнее и сильнее, и его это задевало и мучило. Но Родионов был мал и не видел ничего, кроме пьяного омерзительного лица, бессмысленных глаз, отвратительного перегарного рта, из которого вываливались, как вонючие жабы, страшные непоправимые слова.
Он прятался от него под столом. Стол был низенький, шаткий, купленный для его детских занятий, когда он начал ходить в детский сад. Влезть под него было трудно, но Родионов влезал и сидел там, прижимая медведя, которого он тоже прятал, потому что переживал за него. Он был тогда маленький и не понимал, что спасать нужно не медведя, а мать, на которую было направлено пьяное отцовское бешенство.
Он понял это в один день. Тот самый, который запомнился ему вилкой и желтым электрическим светом.
Отец орал и буйствовал, Родионов сидел под столом, тиская потными ладошками медведя, и уговаривал себя вылезти, чтобы спасти мать. Ему было очень страшно, так, что он боялся описаться, и от этого возможного унижения у него темнело в глазах, и он заставлял себя вылезти, и все никак не мог заставить, а потом все таки вылез и пошел.
От страха он ничего не видел и слышал только приближающийся отцовский крик, а мать совсем не было слышно, и он даже подумал: вдруг отец убил ее?… Что тогда он будет делать?
Он спрятал медведя, сунул в кровать и завалил одеялом, чтобы отец не убил и медведя тоже, и потом, подгоняя себя, выскочил на кухню. Отец орал и швырялся, и маленький Родионов обрадовался тому, что мать жива. Она мыла посуду, повернувшись к нему спиной, и это была не спина, а наказание господне – напряженная, узкая, как будто раненая. Увидев перепуганного, но храброго от трусости сына, отец схватил вилку и швырнул ее об пол, она подпрыгнула и впилась Родионову в ногу – не слишком сильно, но так, что на всю оставшуюся жизнь страх остался у него в сознании именно этой вилкой, впившейся в ногу.
После этого родители развелись, и Родионов долго не мог поверить, что на свете бывает такое счастье – тишина и покой, постоянный, всегдашний, без ожидания, как гильотины, прихода отца, без гадания, завалится он сразу спать или еще будет их мучить!…
Он переболел этим страхом только годам к пятнадцати, но до сих пор еще, в свои тридцать восемь, когда подступали проблемы, его все тянуло под стол!
Теперь страх той самой вилкой впивался ему в мозги и ворочал там, колол так, что волосы на затылке вставали дыбом.
Он постоял на лужайке, а потом пошел вокруг дома, все убыстряя и убыстряя шаг, но Маши не было видно нигде, и тогда он вернулся в дом, и стал заглядывать во все комнаты подряд, и не поверил своим глазам, когда увидел ее в какой то пятой или шестой по счету гостиной. Она сидела, подперев щеку кулаком, и читала газету.
– Маша, твою мать!…

Read more... )

А в больших его палатах
[info]volat
– У меня руки связаны, – из темноты сказала она, и он не узнал ее голос. – Можешь развязать?.. И – ты стоишь у меня на ноге.
Он ничего не понимал.
На какой ноге он стоит? Где нога, на которой он стоит?
Он полез и стал шарить, чтобы нашарить ее связанные руки, и тяжело дышал, и понимал, что сейчас расплачется, прямо здесь, в этой вражеской машине, просто от облегчения и от того, что он думал, будто она умерла!
– Вася, – сказала она через несколько секунд. – Если ты с меня слезешь, я попробую выбраться.
– Что?
– Слезь с меня.
Совершенно растерянный, он подался назад, ударился затылком обо что то очень твердое и отступил на шаг. В салоне завозились, машина качнулась, и его чертова знаменитость темным силуэтом показалась на фоне упиравшегося в деревья света фар.
Несколько секунд она просто сидела, закрыв глаза, а потом медленно, сантиметр за сантиметром, стала выбираться.
– Ты жива, да? – уточнил Василий Артемьев.
– Мне больно, – сказала она и заплакала. – Руки больно очень!
Артемьев осторожно потянул ее на себя, вытащил всю, повернул и обнаружил, что она в наручниках.
– Мила, я их не сниму. Потерпи, родная.
– Я не могу терпеть, – сказала Мелисса и заплакала. – Я вообще больше не могу!..
И тут он вспомнил про водителя.
Хорошо, что вспомнил только сейчас, а не раньше, потому что он убил бы его.
Он ринулся, обежал машину, понял, что водительскую дверь не открыть – она была прижата кривой березой, – вернулся и в два счета вытащил врага через пассажирское кресло.
Враг визжал и закрывался рукой. Двигатель надсадно стучал, будто из последних сил. Радио в джипе орало на всю рощу, и тут еще откуда ни возьмись по стволам заплескались синие и красные всполохи, и громовой голое приказал в мегафон:
– Всем оставаться на своих местах!..
Но Артемьев ничего не слышал, а если бы и услышал, то все равно ничего бы не понял! Одной рукой он держал врага за шею, а другой молотил по чему попало, и голова у того скоро запрокинулась, и Мелисса только кричала рядом:
– Вася, остановись! Васенька, хватит!..
Потом, перекрывая все ужасающие звуки этой ночи, вдруг грянул выстрел, показавшийся сухим и громким, как треск сломанной ветки, и какие то тени надвинулись со стороны дороги и со стороны рощи, и снова прогремел невидимый чугунный голос:
– Всем стоять, руки на капот!!
Мелисса только хотела было объяснить всем присутствующим, что никак не может положить руки на капот, потому что она в наручниках, когда из темноты на нее прыгнуло что то огромное и тяжелое, ударило по голове – в который раз за этот вечер! – и больше она ничего не помнила.

* * *

Потом наступил момент, когда они все таки ее узнали.
– Ой, – сказал тот, который сидел за столом. Должно быть, он был начальник, потому что единственный из всех сидел за столом, остальные входили и выходили, – а я вас узнал! Вы эта… как ее… вы Дарья Донцова!
– Я Татьяна Толстая, – проскрипела Мелисса и слизнула из под носа кровь, которая все капала и капала, никак не унималась.

Read more... )

одошел к молодой
[info]volat
– План когда будет готов, покажешь мне, я посмотрю и подпишу. Да, Инна Васильна, и повод… – на столе перед ним зазвонил телефон, и Инна, которая все время ждала именно этого, стиснула в кулаке карандаш, чувствуя ладонью его гладкие грани, – повод ты придумай… позабористей, так чтобы все – у ух! Слушаю, Якушев.
Он слушал всего несколько секунд. Потом положил трубку и посмотрел на Инну. Глаза у него стали испуганные, как у маленького мальчика во время грозы, и лоб вдруг заблестел.
– Господи Иисусе, – выговорил он. Инна крепче стиснула карандаш. – Любовь Ивановна… умерла.
Он еще посидел, потом неловко вылез из за стола и побежал по кабинету, по которому следовало ходить важно, значительно, неторопливо, и оттого бегущий выглядел дико и страшно, как будто началась война.
– Сергей Ильич!..
– Потом, все потом! Видишь, беда за бедой…

* * *

К обеду неопределенные слухи и догадки, сгущавшиеся в курилках и кабинетах, оформились и приобрели статус «официального сообщения». Сообщение передали в местных новостях. Инна, ни на минуту не выключавшая телевизор в своем кабинете, прибавила громкость, увидев красную надпись на экране.
Экстренный выпуск.
В дверь сунулся помощник.
– Инна Васильевна, новости.
– Да, Юра, я вижу. Лучше бы ей не видеть.
Растерянная и от растерянности еще более непрофессиональная, чем обычно, дикторша сдавленным голосом прочитала сообщение о том, что сегодня утром Любовь Ивановна Мухина умерла от сердечного приступа на руках у родных и близких. Следом за ведущей появился главный врач края и на очень медицинском языке объяснил, что губернаторская вдова страдала сердцем много лет, и утром случился обширный инфаркт, и стабилизировать состояние не удалось, и вдова скончалась, и мы все скорбим вместе с семьей. Ужасное несчастье.
На этом экстренный выпуск закончился, и как ни в чем не бывало продолжилось незамысловатое кинцо. Инна взялась рукой за лоб.
Значит, сердечный приступ и обширный инфаркт на руках у родных и близких.
Ты прессу попридержи, Инна Васильевна. Никаких расследований нам не надо. Праздник для народа надо, а расследований чтобы не было!..
Их и не будет. Разве можно расследовать сердечный приступ? С похоронами что нибудь придумают – закрытый гроб, к примеру. Или увезут подальше, «на родину», скажут, что такова последняя воля покойной. Никто и никогда не узнает про черную дыру в виске, через которую раз – и улетучилась жизнь, словно ее и не было. Никто и. никогда не узнает, зачем она пошла в комнату, что хотела отдать Инне. Вернее, не хотела, а должна была отдать, потому что так велел ей покойный муж!..
Сердцу было холодно и тяжело, оно ворочалось, словно гиря.
– Можно, Инна Васильевна?
– Входите, Юра.
Помощник вошел и не сел на свое обычное место, а остался стоять посреди кабинета.
– Инна Васильевна, вы… слышали?
Внезапно она пришла в сильное раздражение.
– Юра, вам отлично известно, что я не только слышала, но и видела.
– Это… ерунда какая то! – вдруг выпалил помощник. – Так не бывает, чтобы на одной неделе…
– Так не бывает, но так есть, – отчеканила Инна.
– Да она вчера была жива здорова!
– А сегодня умерла.

Read more... )

И я сейчас сижу
[info]volat
Они, говорящие со мной по вечерам на Пике, – те, что обитают в городе, по улицам которого не бродит Смерть, и я слышал от Их старейших, что Король не отправится ни в какое путешествие; просто тебя покинут холмы, темный лес, небо и все сверкающие миры, которые наполняют ночь, и зеленых полей не коснутся твои ноги, и синего неба не увидят твои глаза, и реки будут по прежнему бежать в сторону моря, но не будет звучать их музыка в твоих ушах. И все древние молитвы будут произноситься по прежнему, но не обеспокоят тебя, и на землю будут падать слезы детей ее, но это больше тебя не взволнует.
Мор, жар и холод, невежество, голод и гнев – все эти создания будут сжимать людей в своих когтях, как прежде, на полях, на дорогах и в городах, но они не коснутся тебя. Но с твоей души, сидящей на старой истертой дороге миров, когда все уйдет прочь, спадут кандалы обстоятельств, и ты будешь видеть свои сны в одиночестве.
И ты обнаружишь, что сны реальны там, где нет ничего до самого Предела, ничего – кроме твоих снов и тебя.
Из них ты построишь дворцы и города, опирающиеся на пустоту и не занимающие положения во времени, не подверженные нападению часов и лет, не тронутые плющом или ржавчиной, не доступные завоевателям, но разрушенные твоим воображением, если ты возжелаешь, чтобы случилось так, или по собственной прихоти пожелаешь выстроить все по новому. И никто никогда не нарушит этих твоих снов, которые здесь гибнут и теряются среди мелких земных случайностей, как сны человека, который спит в шумном городе. Поскольку мечты твои понесутся наружу подобно сильной реке на большой пустынной равнине, где нет ни камней, ни холмов, чтобы остановить реку, только в том месте не будет ни границ, ни моря, ни помех, ни конца. И хорошо для тебя, что ты возьмешь с собой в пустынные владения немного сожалений о мире, в котором обитаешь ныне, ибо такие сожаления и любые воспоминания о неправедных поступках, совершенных когда то, будут вечно окружать твою душу в той пустыне, напевая одну и ту же песню печального раскаяния; и они также будут только снами, но очень реальными.

http://hotelakroza.com
http://luckydollar.biz
http://moscow-night.com

Там ничто не будет препятствовать тебе среди твоих грез, ибо даже Боги не смогут больше обеспокоить тебя, когда плоть, земля и дела, которыми Они ограничивали тебя, исчезнут».
«Мне не мила эта мрачная судьба, поскольку мечты пусты. Я хочу видеть действие, эхо которого разносится над миром, и людей и события».
Тогда ответил Пророк:
«Победа, драгоценности и танцы только тешат твое воображение. Что такое сияние драгоценных камней без твоего воображения, которое очаровано этим светом, и твое воображение – это всего лишь сон. События, поступки и люди – ничто без грез, и они только сковывают фантазии, и только мечты реальны, и там, где ты останешься, когда миры отправятся дальше, останутся только сны».
«Безумный пророк, который верит, что его душа обладает всем тем, что его душа может познать, и что он повелевает этой душой. А ты, благородный Король, веришь только, что душа твоя обладает лишь немногими странами, окруженными твоими армиями и морем, и что твоя душа принадлежит неким странным Богам, которых ты не можешь познать, которые сотворят нечто с этой душой в дороге, о которой тебе ничего не ведомо.
Пока не придет к нам знание, что все – ошибочно, я владею более обширными царствами, я Король превыше тебя и нет властителей, превосходящих меня».
Тогда сказал Король:
«Ты сказал, что нет властителей! С кем же тогда ты беседуешь, подавая странные знаки вечерами на вершине мира?»
И Йнар приблизился и прошептал Королю ответ. И Король вскричал:
«Возьмите этого пророка, ибо он – лицемер и не говорит ни с какими Богами вечерами на крыше мира, он только обманывает нас своими знаками!»
И Йнар сказал:
«Не приближайтесь ко мне, или я укажу на вас, когда буду вечером на горе говорить с Теми, о которых вы знаете».
Тогда Йнар ушел, и стражи не коснулись его.
Тогда заговорил пророк Тун, который одевался в морские водоросли и не обитал в Храме, а жил вдали от людей. Всю свою жизнь он провел на пустынном берегу и вечно слушал только вопли моря и крики ветров в пустотах среди утесов. Некоторые говорили, что он, прожив столь долго рядом с неутомимым прибоем, где всегда громко кричит ветер, не мог более чувствовать радости других людей, но чувствовал только печаль моря, вечно кричащего в его душе.
«Давным давно по звездной дороге, разделяющей миры, пришли Древние Боги. В холодном сердце миров восседали Они, и миры двигались вокруг них, подобно мертвым листьям на ветру в конце осени, и не было жизни ни на одном из них, в то время как Боги бесконечно тосковали о вещах, которых не может быть. И столетия пронеслись над Богами и отправились туда, куда уходят столетия, к Концу Вещей, и с ними понеслись вздохи всех Богов, ибо Они очень хотели того, чего не могло быть.
Один за другим в сердце миров падали замертво Древние Боги, все еще тоскуя о вещах, которых не может быть, гибнущие от своих собственных сожалений. Тогда Шимоно Кани, самый младший из Богов, сотворил арфу из сердечных нитей всех старейших Богов, и, сидя на Звездном Пути в Центре Всего, сыграл на арфе отходную по Древним Богам. И песня поведала обо всех тщетных сожалениях, и о несчастных страстях Богов древних времен, и об Их великих делах, которые должны были украсить грядущие годы. Но в отходную Шимоно Кани вплелись голоса, кричащие из сердечных нитей Богов, все еще тоскующие о вещах, которых не могло быть. И отходная молитва, и звуки тех голосов разносились далеко по Звездному Пути, далеко от Центра Всего, пока они не достигли самих Миров, подобно большой стае птиц, потерявшихся в ночи. И каждая нота – жизнь, и множество нот будут пойманы среди миров и будут ненадолго скованы плотью, прежде чем продолжат свое путешествие к великому Гимну, который прозвучит в Конце Времен. Шимоно Кани даровал голос ветру и прибавил горестей морю. Но когда в освещенных палатах после празднества разносится голос певца, дабы потешить Короля, это плачет душа того певца, громко взывающая к своим сестрам оттуда, где она прикована к земле.
И когда при звуке пения на сердце у Короля становится грустно, и его принцы глубоко переживают, тогда они вспоминают, хотя и не знают об этом, они вспоминают печальное лицо Шимоно Кани, сидящего подле его мертвых братьев, старейших Богов, играющего на арфе с рыдающими сердечными струнами и посылающего души Богов в странствие среди миров.
И когда музыка лютни одиноко разносится над холмами в ночи, тогда душа взывает к душам братьев – таковы отзвуки отходной Шимоно Кани, которые не были пойманы среди миров – и она не ведает, к кому она взывает и почему, но знает только, что песнь менестреля – ее единственный крик, и посылает его во тьму.
Но хотя в земной тюрьме все воспоминания должны умереть, все же, как иногда цепляется за ноги заключенного несколько пылинок с полей, где его пленили, так иногда фрагменты воспоминаний цепляются за душу человека после того, как ее забирают на землю. Тогда встает великий менестрель, и, сплетая вместе фрагменты воспоминаний, создает некую мелодию, подобную той, которую руки Шимоно Кани извлекают из его арфы; и проходящие мимо говорят: „Не было ли похожей мелодии прежде?“ и уходят, храня в сердце печаль о воспоминаниях, которых нет.
Поэтому, о Король, однажды большие ворота твоего дворца должны отвориться для процессии, в которой пройдет Король, минуя людей, возносящих молитвы под звуки лютни и барабана; и в тот же самый день тюремная дверь будет отворена смягченными руками, и еще одна утраченная нота отходной молитвы Шимоно Кани возвратится, чтобы снова пробудить его мелодию.
Отходная Шимоно Кани будет длиться до того дня, когда она обретет все ноты, чтобы сокрушить Тишину, которая восседает в Конце Вещей. Тогда Шимоно Кани скажет, обращаясь к костям своих братьев: „То, чего не могло быть, наконец случилось“.
Но кости Древних Богов будут хранить молчание, и только Их голоса будут жить, рыдая с сердечных струн арфы о вещах, которых не может быть».
Когда караваны, простившись с Зандарой, отправляются через пустыню на север к Эйнанду, они следуют по пустыннной дороге в течение семи дней прежде, чем приходят к воде – туда, где Шуба Онат, чернея, возвышается над пустыней, к колодцу у подножия горы и к обширным лугам на ее склонах. На этой скале возвел свой Храм некий пророк, и назвался он Пророком Путешествий, и выбил в скале окно, обращенное на юг, дабы приветствовать над верблюжьей тропой всех Богов, которые благожелательны к караванам.
Там путешественник может услышать пророчество, проделает ли он за эти десять дней путешествие через пустыню, прибыв в конце концов в белый город Эйнанду, или его кости лягут рядом с древними костями на пустынной тропе.
Не было имени у Пророка Путешествий, ибо не нужно имя в той пустыне, где не раздается человеческий зов и не звучит ответный крик.
Так сказал Пророк Путешествий, стоя перед Королем:



Read more... )

И топаем в лад
[info]volat
Позади Зори тропа раздваивалась. Он догадывался, что сейчас придется решить, какой дорогой пойти. Но прежде оставалось одно незавершенное дело. Запустив руку в карман джинсов, он с облегчением почувствовал на дне привычную тяжесть монеты. Он осторожно вытащил монету, держа ее между большим и указательным пальцами: доллар со Свободой, 1922 год чеканки.
– Это твоя, – сказал он.
Он прекрасно помнил, что на самом деле его одежда лежит где то у подножия дерева. Три женщины сложили ее в холщовый мешок, откуда достали веревки, а сам мешок завязали, и старшая из троих положила поверх мешка тяжелый камень, чтобы его не унесло ветром. И поэтому он знал, что в реальном мире доллар со Свободой лежит в кармане джинсов, а те – в мешке под камнем. И тем не менее монета у входа в подземной мир была материальной.
Тонкие пальцы Зори взяли монету.
– Спасибо. Она дважды купила тебе свободу, а теперь осветит твой путь через темные места.
Зоря сомкнула ладонь, а потом подняла руку и положила монету в вышину, так высоко, как только смогла дотянуться. А потом отпустила. Но вместо того чтобы упасть вниз, монета мягко поплыла вверх, пока не остановилась примерно в футе над головой Тени. Только это была уже не серебряная монета. Госпожа Свобода и ее корона с шипами исчезли. И на аверсе Тень увидел смутный лик полной луны в середине лета. Тень не мог решить, смотрит ли он на луну размером с доллар в футе над ним или на луну размером с Тихий океан в тысячах миль над землей? И есть ли разница между ними двумя?
– Какой дорогой мне пойти? – спросил он. – Какая из них безопасна?

http://prostobar.com
http://peonyhotel.com

– Если пойдешь по одной, другую выбрать уже не сможешь. Но ни одна из них не безопасна. Каким путем пойдешь? По пути тяжкой правды или приятной лжи?
– Правды, – сказал он. – Я слишком далеко зашел, чтобы слушать новую ложь.
Вид у нее стал печальный.
– Тогда тебе придется заплатить, – сказала она.
– Я заплачу. Какова цена?
– Твое имя. Твое настоящее имя. Тебе придется отдать его мне.
– Как?
– Вот так.
Она подняла прекрасную руку к его голове. Тень почувствовал, как кончики ее пальцев касаются его кожи, потом проникают сквозь нее в череп, глубоко входят в его голову. Что то щелкнуло у него в черепе, отдалось в спинном мозгу. Зоря Полуночная вынула руку из его головы. Пламя, будто язычок свечи, но светящееся ярко белым, магнезиевым светом, замерцало на кончике ее пальца.
– Это и есть мое имя? – спросил он.
Она сомкнула ладонь в кулачок, и огонек исчез.
– Было, – ответила она и указала на правую тропинку. – Тебе туда. Прощай.
Безымянный, Тень пошел по правой тропинке, освещенной луной. Обернувшись поблагодарить Зорю, он не увидел ничего, кроме тьмы. Ему чудилось, что он глубоко под землей, но, задирая голову, он все равно видел во темноте крохотную луну. Он завернул за угол.
Если это загробная жизнь, решил Тень, то она очень похожа на Дом на Скале: наполовину диорама, наполовину кошмар.
Перед Тенью вдруг оказался он сам: другой Тень в синем тюремном комбинезоне сидел в кабинете начальника тюрьмы, а тот рассказывал ему, что Лора погибла в автокатастрофе. Он видел выражение на лице второго Тени: это было лицо человека, которого покинул весь мир. Больно было смотреть на эту ранимость и этот страх. Тень поспешил дальше и, пройдя через кабинет, обнаружил, что заглядывает, как в витрину, в контору по ремонту видеомагнитофонов на окраине Игл Пойнта. Три года назад. Да.
В конторе, как он знал, Тень два как раз избивал до полусмерти Ларри Пауэрса и Би Джи Уэста, обдирая при этом костяшки пальцев. Очень скоро он выйдет отсюда с коричневым пакетом из супермаркета, набитым двадцатидолларовыми банкнотами. Полиция так и не смогла доказать, что это он взял деньги: его доля выручки и еще немного сверху, ведь не следовало Ларри и Би Джи пытаться так обобрать его и Лору. Он был всего лишь водителем, но свое дело сделал, сделал все, о чем она его просила…
А после суда никто и не вспоминал об ограблении банка, хотя всем того хотелось. Пока все держали рот на замке, у полиции не было доказательств. А все молчали как рыбы. Поэтому прокурору пришлось обвинять его в нанесении телесных повреждений, которые Тень причинил Пауэрсу и Уэсту. На суде прокурор предъявил фотографии двух пострадавших, сделанные, когда их доставили в местную больницу. Тень во время процесса даже не защищался, так было проще. Ни Пауэрс, ни Уэст как будто не в состоянии были вспомнить, из за чего началась драка, но каждый признал, что нападавшим был Тень.
О деньгах никто не говорил.
Никто не упомянул и о Лоре, а большего Тени и не требовалось.
Тень задумался, не лучше ли было пойти по дороге приятной лжи. Он ушел от зала суда и по каменистой тропке прошел в другое место, которое походило на больничную палату. Палату в муниципальной больнице Чикаго. В горле у него комом поднялась желчь. Ему не хотелось смотреть. Не хотелось идти дальше.
На больничной койке снова умирала его мать, как она умирала, когда ему было шестнадцать, и да, вот и он сам, крупный, неловкий шестнадцатилетний подросток с прыщами на кофейно сливочной коже, сидит подле нее и, не в силах смотреть на больную, читает толстую книгу. Интересно, что это за книга? Тень обошел больничную койку, чтобы рассмотреть ее поближе. Он стоял между койкой и стулом, переводя взгляд с одной на другого, с умирающей женщины – на взрослого мальчика, сгорбившегося, уткнувшего нос в «Радугу тяготения»* , в попытке убежать от смерти матери в Лондон времен блицкрига. Но выдуманное безумие книги не было ни убежищем, ни оправданием.
Глаза матери закрыты: подаренный морфином покой. То, что она считала просто еще одном кризом серповидно клеточной анемии, новым болевым приступом, который следовало перетерпеть, оказалось, как они слишком поздно узнали, лимфомой. Ее кожа приобрела серовато лимонный оттенок. Ей было тридцать пять, но выглядела она много старше.
Тени захотелось встряхнуть самого себя, нескладного мальчишку, каким он был когда то, заставить его взять мать за руку, поговорить с ней, хотя бы что то сделать, прежде чем она уйдет, что, как он знал, вскоре случится. Но он не мог коснуться самого себя и потому продолжал читать; и так его мать умерла, пока он сидел рядом с ней, читая книгу.



Read more... )

Заплачу - ей становится смешно
[info]volat
– Извините меня, милочка, но будьте так добры принести мне еще чашечку вашего божественного горячего шоколада. Надеюсь, вы не сочтете меня излишне навязчивым, если я скажу: это соблазнительное платье вам просто чудесно подходит – праздничное и одновременно шикарное.
Официантка, одетая в яркую красную с зеленым юбку, отороченную блестящей серебряной мишурой, хихикала, краснела и со счастливой улыбкой шла еще за одной кружкой горячего шоколада для Среды.
– – Соблазнительное, – задумчиво проговорил Среда, глядя ей вслед. – Чудесно подходит.
Тень решил, что говорит он не о платье. Среда затолкал себе в рот последний кусок индейки и, отряхнув салфеткой бороду, оттолкнул от себя тарелку.
– – А а а, отлично. – Он оглядел семейный ресторанчик. Где то играла магнитофонная пленка с записью рождественских песенок: «У маленького барабанщика не нашлось подарков, парупапом, ранпомпом пом, рапам ПОМ ПОМ…» – Может, ЧТО и меняется, – сказал вдруг Среда, – но люди… вот люди остаются прежними. Одни аферы вечны, других довольно скоро поглотает время и мир. Самая моя любимая афера давно уже непрактична. И все же на удивление много афер не имеют срока давности: Испанский Узник, Голубиный Помет, Кольцо Подлизы (то же самое, что и Голубиный Помет, только с золотым кольцом вместо бумажника), Игра в Скрипку…

http://tic-pr.info
http://mirsofta.org

– Никогда не слышал про Игру в Скрипку, – сказал Тень. – Об остальных мне как будто рассказывали. Мой сокамерник действительно провернул Испанского Узника, он был мошенник.
– Вот как, – откликнулся Среда, и левый глаз его блеснул. – «Игра в скрипку» – это давняя и чудесная афера. В идеальном варианте – это мошенничество на двоих виртуозов. Она построено на корыстолюбии и жадности, как, впрочем, и все великие аферы. Честного человека всегда можно обмануть, но для этого надо потрудиться. Так. Представь себе, что мы в гостинице, или на постоялом дворе, или в хорошем ресторане, и обедая там, мы видим человека – потрепанного, но благовоспитанного, не опустившегося, но явно переживающего тяжелые времена. Назовем его Абрахам. И когда приходит время платить по счету – не очень большому, пойми, долларов пятьдесят или семьдесят пять – о какой стыд! Где его бумажник? Господи милосердный, да он, верно, оставил его у друзей, тут неподалеку. Он немедленно сходит туда и заберет его назад! «Но, дорогой хозяин, – говорит Абрахам, – возьмите в обеспечение мою старую скрипочку. Она, как видите, старая, но с ней я зарабатываю на хлеб».
Улыбка Среды, завидевшего приближающуюся официантку, стала хищной.
– А, горячий шоколад! Принесенный моим рождественским ангелом! Скажите, милая, могу я получить кусочек чудесного хлеба, когда у вас будет свободная минутка?
Официантка – сколько ей, подумал Тень, шестнадцать, семнадцать? – потупила глаза, ее щеки зарделись. Дрожащими руками поставив на стол шоколад, она отошла в дальний конец залы, где остановилась у медленно вращающейся стойки с пирогами и поглядела на Среду. Потом проскользнула на кухню за его хлебом.
– Итак. Скрипку – без сомнения, старую, быть может, даже немного потрепанную – убирают вместе с футляром, и наш временно безденежный Абрахам отправляется на поиски бумажника. Но хорошо одетый господин, только что отобедавший и наблюдавший за разговором, подходит теперь к хозяину и спрашивает, нельзя ли ему осмотреть скрипку, которую оставил наш честный Абрахам?
Разумеется, можно. Хозяин протягивает ему футляр, и, подняв крышку, наш хорошо одетый господин – назовем его Баррингтон – широко открывает рот, потом, опомнившись, закрывает его снова и осматривает скрипку с видом человека, которого допустили в святая святых посмотреть кости пророка. «Надо же! – восклицает он. – Да это… это, должно быть… нет, быть такого не может… но, да, вот оно… о Господи! Глазам своим не верю!» Тут он указывает на метку мастера на полоске коричневой от старости бумаги внутри скрипки. И все равно, продолжает он, даже без клейма он был узнал ее по цвету лака, по завитку, по формам.
Тут Баррингтон лезет во внутренний карман пиджака, откуда достает тисненую визитную карточку, где сказано, что он известный торговец редкими и антикварными музыкальными инструментами. «Выходит, это редкая скрипка?» – спрашивает наш хозяин «Поистине так, – отвечает Баррингтон, все еще с благоговением восхищаясь инструментом, – и, если не ошибаюсь, стоит более ста тысяч долларов. Даже будучи торговцем подобными предметами, я заплатил бы пятьдесят, нет, семьдесят пять тысяч долларов наличными за такой изысканный экземпляр. У меня есть один клиент на Западном побережье, который купит ее завтра же, даже не видя скрипки, по одной только телеграмме, и заплатит любую цену, какую я запрошу». Тут он смотрит на часы, и физиономия его вытягивается. «Мой поезд… – восклицает он. – У меня едва хватит времени успеть на поезд! Достопочтенный, когда вернется владелец этого бесценного инструмента, передайте ему мою визитную карточку, ибо, увы, мне надо спешить». И с этими словами Баррингтон уходит, мудрец, который знает, что время и поезда никого не ждут.
Хозяин осматривает скрипку, его раздирают любопытство и алчность, и в его голове начинает рождаться план. Но минуты идут, а Абрахам не возвращается. И вот, наконец, уже поздний вечер, и в двери входит, потрепанный, но гордый, наш Абрахам с бумажником в руках, с бумажником, который видел лучшие дни и в котором и в лучший день не было больше ста долларов, и из него он достает деньги для оплаты обеда или ночлега и просит вернуть ему скрипку.
Хозяин кладет футляр со скрипкой на прилавок, а Абрахам, взяв, прижимает ее к груди, будто мать, укачивающая дитя. "Скажите, – говорит хозяин (а внутренний карман жилетки ему жжет тисненая визитная карточка человека, который заплатит за нее пятьдесят тысяч наличными), – сколько стоит такая скрипка? Понимаете, моя племянница мечтает играть на скрипке, а через неделю у нее день рождения.
«Продать эту скрипку? – говорит Абрахам. – Я ни за что ее не продам. Она у меня уже двадцать лет, и с ней я играл по всем штатам. И сказать по правде, она стоила мне целых пятьсот долларов».
Наш хозяин умело прячет улыбку. «Пятьсот долларов? А что, если бы я прямо сейчас предложил вам за нее тысячу?»
Скрипач сначала радуется, потом удрученно говорит: «Но, Господи милосердный, я ведь скрипач, сэр, я ничего другого не умею. Эта скрипочка меня знает и любит, и мои пальцы знают ее так, что я и в темноте могу на ней сыграть как по нотам. Где я еще найду инструмент, который бы так звучал? Тысяча долларов – это хорошая цена, но в этой скрипке – вся моя жизнь. Я не расстанусь с ней ни за тысячу, ни даже за пять тысяч!»
Наш хозяин понимает, что его прибыль падает, но бизнес есть бизнес, и чтобы выручить деньги, нужно деньги вложить. «Восемь тысяч, – говорит он. – Она того не стоит, но мне понравилась, а я люблю племянницу и всегда готов ее побаловать».
Абрахам едва не плачет при мысли о том, что придется расстаться с любимой скрипочкой, но как можно отказаться от восьми тысяч долларов? Особенно когда наш хозяин открывает стенной сейф и достает оттуда не восемь, а целых девять тысяч долларов, аккуратно перевязанных и готовых лечь в залатанный карман скрипача? «Вы хороший человек, – говорит он нашему хозяину. – Вы святой! Но поклянитесь, что позаботитесь о моей девочке!» И неохотно отдает ему свою скрипку.
– А если наш хозяин просто отдаст Абрахаму визитку Баррингтона с пожеланием, чтобы тому улыбнулась удача? – спросил Тень.
– Тогда мы теряем стоимость двух обедов, – ответил Среда, собирал остатки подливы с тарелки кусочком хлеба, который и съел, причмокивая от удовольствия губами.
– Дай ка подумать? Правильно ли я тебя понял, – сказал Тень. – Итак, Абрахам уходит с девятью тысячами долларов в кармане и на стоянке у вокзала встречается с Баррингтоном. Поделив деньги, они садятся в «форд» модели "А" Баррингтона и едут в следующий город. Полагаю, в багажнике у них ящик стодолларовых скрипок.
– Лично я всегда считал делом чести не платить за них больше пяти, – сказал Среда, а потом повернулся к застывшей неподалеку официантке: – А теперь, дорогая, усладите наш слух описанием ваших роскошных десертов в день рождения Господа нашего.
Он уставился на нее почти плотоядно, словно ничто в меню не могло быть более соблазнительным лакомством, чем она сама. Тени было крайне неловко: у него на глазах старый волк выслеживал олененка, слишком юного, чтобы понимать, что если он не сбежит прямо сейчас, то окажется на полянке в глухом лесу и кости его добела очистят вороны.
Девушка снова покраснела и стала говорить, что сегодня на десерт яблочный пирог «а lа mode» («Это с ложечкой ванильного мороженого»), рождественский торт «а lа mode» или красный с зеленым взбитый пудинг. Заглянув ей в глаза, Среда сказал, что возьмет рождественский торт «а lа mode». Тень от десерта отказался.
– Так вот, – продолжал Среда, – афере «игра в скрипку» больше трехсот лет. Если правильно выбрать лоха, в нее и завтра можно будет сыграть в любом городе Америки.
– Мне казалось, ты говорил, будто твоя любимая афера уже непрактична, – возразил Тень.
– И то правда. Однако моя любимая не эта. Нет, моя любимая та, которую называли «игра в епископа». В ней есть все: напряжение, тонкая игра, элемент неожиданности. Иногда мне думается, что при небольшой модификации в нее еще можно… – Он задумался было, потом покачал головой. – Нет. Ее время прошло. Время действия, скажем, тысяча девятьсот двадцатый год. Место действия – любой город от среднего до большого – может, Чикаго, Нью Йорк или Филадельфия. Мы в солидном ювелирном магазине. Человек в костюме священника – и не просто в сутане, а в епископском пурпуре – входит и выбирает ожерелье – великолепное и поразительное произведение искусства с бриллиантами и жемчугами – и платит за него дюжиной новеньких и хрустящих стодолларовых банкнот.
На верхней – пятнышко зеленых чернил, и владелец магазина, с извинениями, но настаивая на своем, отсылает пачку купюр для проверки в отделение банка на углу. Вскоре приказчик возвращается с деньгами. В банке сказали, что среди них нет ни одной фальшивки. Владелец снова извиняется, а епископ – сама любезность: мол, он прекрасно понимает проблему, сейчас в мире столько беззаконных и безбожных типов, такая кругом безнравственность и распутство – и бесстыдные женщины, а теперь еще подонки общества вылезли из сточных канав и воцарились на экранах синематографа, чего ещё ожидать от такого века? Ожерелье укладывают в футляр, и владелец прилагает все усилия, дабы не думать о том, зачем епископ покупает бриллиантовое ожерелье за тысячу двести долларов, и почему он платит за него наличными.



Read more... )

You are viewing [info]volat's journal